Обаяние абсурда

Автор: Дмитрий Баюк
Опубликовано в журнале "Компьютерра" №34 от 14 сентября 2004 года.

Если не говорить о единичных поступках, то о красоте человеческого духа можно судить, пожалуй, лишь по двум его проявлениям: науке и искусству. Только в них созидание не оборачивается разрушениями, остроумие — подлостью и предательством, а изобретательность — коварством. В человеческом духе красота и познание существуют если не ради самих себя, то ради друг друга: природа познается ради ее красоты, красота воспроизводится через познание природы. Не случайно так долго не удавалось достичь согласия в спорах о том, что отнести к науке, а что к искусству. И только к концу XIX века наконец-то договорились считать механику, философию и медицину наукой, а не искусством, — а музыку, напротив, искусством, а не наукой.

Но вскоре подоспела и новая проблема: а что, собственно, считать наукой? Как науку отличить от не-науки, или лженауки, — похожей на нее или просто претендующей ею быть? (Заметим, что такая же проблема стала насущной и для искусства: что отличает искусство от порнографии, «мазни», графомании, какофонии, пропаганды наркотиков и т. п.?)

Создателей современной науки такая демаркация, по-видимому, не очень беспокоила. Известный итальянский врач и естествоиспытатель XVI века Джероламо Кардано писал в автобиографической книге «О моей жизни», что в некоторых науках он непревзойден, а в других почти совсем не разбирается. Например, он хорошо знает математику, но ничего не смыслит в алхимии, силен в геомантии, но не в хиромантии, в физиогномике, но не в астрологии. Надо признать, что большую часть указанных им «специальностей» мы бы сегодня не отнесли ни к наукам, ни к искусствам, — сказав, что все это просто магия какая-то!

Демаркационная линия

Бурные споры по поводу философского определения науки, — иначе говоря, проведения демаркационной линии между наукой и не-наукой, — охватили философскую общественность на рубеже XIX и XX веков. До отечественного студенчества (за исключением, вероятно, самой молодой его части) отголосок тех споров докатился в виде наиболее объемного из сочинений Владимира Ильича Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Любопытно, что сами ученые тогда в эти споры практически не вмешивались, удовлетворяясь рабочим определением: «наука — это то, чем мы занимаемся».

Философов такое определение не устраивало. Все они были согласны с наличием двух важнейших, определяющих компонентов науки: экспериментального и теоретического, но расходились в вопросе о том, что считать теорией, а что экспериментом, и как они связаны друг с другом. Причем основная тяжесть разногласий приходилась именно на последний пункт.

И теория, и эксперимент — как сами термины, так и связанные с ними понятия — возникли еще в античности. Появление же науки в современном значении этого слова относили (в начале ХХ века) только к Новому времени, когда астрономические открытия XVI–XVII веков, создание новой науки о движении, многочисленные новации в прочих областях естествознания побудили англичанина Фрэнсиса Бэкона и француза Рене Декарта к философским обобщениям, получившим позже название «научного метода».

Бэкон и Декарт критиковали философов и естествоиспытателей прошлого за слишком пассивные наблюдения и слишком смелые теоретизирования на их основе. Первичные наблюдения могут давать пищу для очень простых гипотез, следствия из которых должны проверяться в специально приготовленных наблюдениях, порой даже требующих особого оборудования. Только такое специально приготовленное наблюдение, направленное на проверку следствий гипотез, Бэкон и Декарт соглашались считать экспериментом. Теория же в целом должна строиться мелкими шагами поэтапного укрупнения проверенных гипотез. Если теоретические шаги достаточно осторожны, а выводимые из теории гипотезы достаточно надежно проверяются, то тем самым обеспечивается постепенный и надежный рост позитивного проверенного знания. Именно научный метод в идеале должен гарантировать его достоверность. Но все оказалось далеко не так просто.

Махизм vs. ленинизм

Если подойти к истории науки историко-критически, то есть попытаться разобраться, как и почему в прошлом отвергались признаваемые ложными теории, выяснится, что науке известно совсем не так много, как ей кажется. Все предосторожности Бэкона и Декарта не предохраняли науку от эксцессов, и к проверенному и доказанному с неизбежностью незаметно присовокуплялось непроверенное и недоказанное. Сам Декарт, напомню, счел, что единственным безусловно истинным утверждением можно считать только «я мыслю — следовательно существую», из которого прямо вытекало существование Бога, потому что иначе объяснить одновременное «мое» существование и способность мыслить невозможно. (В скобках заметим, что, по сути, это пересказ современного антропного принципа: существование мыслящего «меня» невозможно без очень точной подгонки мировых констант, что неизбежно подразумевает существование «высшего разума».)

Немецкий философ Эрнст Мах решил, однако, идти иным путем, за что в упомянутой выше книге был нещадно бит Лениным. По мнению Маха, существуют только факты, а всякая теория — лишь способ их компактного представления. Поэтому теория, во-первых, не единственна, поскольку одну и ту же совокупность фактов можно представить множеством способов. Во-вторых, никакая из теорий не истинна или, по меньшей мере, не окончательно истинна. По-настоящему истинны только факты, да и то в своем наиболее примитивном виде — как «комплексы ощущений».

Отдавая приоритет эксперименту, Мах не был новатором. То же самое, в известном смысле, предполагал Леонардо да Винчи. Ученики Галилео Галилея вместе с учениками его учеников, объединившись через десять лет после смерти учителя во флорентийскую Академию опытов, тоже исходили из невысказанного убеждения, что научен только опыт, а всякое теоретизирование — это фантазии.

С точки зрения Ленина, сомнение в адекватности того, что выходит за пределы человеческих ощущений, неявно содержит в себе его отрицание. И Ленин обвинил Маха в солипсизме, то есть гносеологическом одиночестве: убеждении разума в том, что внешний мир — это иллюзия. На самом деле сомневаться и отрицать — конечно же, далеко не одно и то же. Но для иллюстрации своих сомнений Мах выбрал едва ли не самые дорогие для Ленина предметы — материю и атомы. Нельзя, например, сомневаться, считал Мах, что раскаленный утюг жжет руку. Но теорию, объясняющую это жжение движением атомов, никогда нельзя считать окончательно верной, даже если она хорошо объясняет все известные факты и никакая другая теория, объясняющая их, не известна. Буквально на следующий день может обнаружиться факт, который потребует снести все теоретическое здание и построить новое.

Характерно, что подобный прогноз уже не раз сбывался, как до Маха, так и после него. Расхождения между расчетными и наблюдаемыми положениями Марса вынудили Иоганна Кеплера в самом начале XVII века полностью пересмотреть астрономическую теорию, заменив круговые орбиты планет эллиптическими. А ведь это расхождение не превышало нескольких угловых секунд! Невозможность обнаружить эфирный ветер заставила ученых отказаться от волновой теории света, казалось бы, только что надежно подтвержденной экспериментами Френеля. В итоге природа света сейчас считается сугубо квантовой: он одновременно является и средой, и волной в этой среде. Но Мах никому бы не посоветовал верить этой теории окончательно.

Война парадигм рождает анархию

Танцоры с лицами, раскрашенными в черный цвет, в индийской деревне Майанг, знаменитой своими традициями черной магии.Книга Ленина не произвела впечатления практически ни на кого. А вот идеи Маха вызвали бурную дискуссию, не утихавшую несколько десятилетий. Если эксперимент не способен подтвердить справедливость теории, то, может быть, на него хотя бы стоит положиться, чтобы отвергнуть ложную? На таком рассуждении было построено новое направление в философии науки, основателем и самым ярким представителем которого стал Карл Поппер (Karl Popper). Научной теорией, считал он, следует признать только такую, которая может быть опровергнута экспериментом. При этом совокупность всех возможных экспериментов он сравнивал со средой обитания в дарвиновской теории эволюции. Некоторые научные теории быстро гибнут, не будучи в состоянии «приспособиться» к экспериментальным фактам. Другие не только «выживают», но и эволюционируют — то есть улучшаются.

Поппер выделял два принципиальных качества научного метода: рационализм и критицизм. Мир может быть познан при помощи разума и рационально описан. В пользу уверенности в этом вряд ли могут быть приведены какие-нибудь аргументы, да Поппер их и не приводит. Это, скорее, вера. Бытие разумно, и разум может проявлять себя двояко: через новые идеи и через критику старых. Придумывать что-то новое трудно, гораздо труднее, чем критиковать уже существующее. Но из этого никоим образом не следует, что заниматься критикой не пристало серьезному человеку: опровергая теорию или инспирируя ее улучшение, мы тоже узнаем что-то новое о мире.

У Поппера было немало сторонников. Но противников — все же больше. Среди последних наибольшей известности добился американец Томас Кун (Thomas Kuhn). Именно он придумал столь популярное теперь словечко «парадигма». Точнее — стал его употреблять в нынешнем значении.

В прежнем, классическом смысле оно было известно любому филологу и означало модель изменения тех или иных частей речи: парадигмы склонений существительных, парадигмы спряжений глаголов. В самой известной из своих книг, озаглавленной «Структура научных революций», Кун связал эти самые революции с некими образцами, на которые ориентируется ученый в своей исследовательской деятельности. А поскольку, во-первых, всякий ученый когда-то был студентом и, во-вторых, сам Кун по своему основному месту работы — профессор Гарварда, то есть как раз тот, кто студентов учит, для него было естественно выбрать индикатором происходящих в познании мира изменений университетский учебник. Именно «идеальный учебник» он и обозначил словом «парадигма».

Логика Куна ясна и понятна не только с позиций университетского профессора. В самом деле, время от времени по каким-то совершенно непостижимым причинам происходит смена учебников. В них веками писали, что Земля неподвижна и находится в центре Вселенной, а потом вдруг — в одночасье — начали писать, что она движется, а у Вселенной центра нет. Процедура введения новых учебников довольно сложная: их должен кто-то заказывать, утверждать, согласовывать, принимать и т. д. и т. п., но не может быть никаких сомнений, что за всей этой деятельностью скрывается какое-то важное изменение общественного настроения. Природа этой деятельности остается непонятной и даже не описанной толком. Самого Куна, впрочем, больше интересовало, что делают потребители учебников, вырастая, и что происходит, когда в одной лаборатории собираются исследователи, учившиеся по учебникам разных поколений.

Куну в известном смысле не повезло. Его книга появилась как раз в те времена, когда острота споров о том, что такое наука и чем она отличается от не-науки, начала спадать. В моду стали входить разговоры о том, что в спорах истина не рождается, что наука — такой же социальный продукт, как и промышленность или, например, религия. Зять Карла Поппера Пол Фейерабенд (Paul Feierabend) эпатировал философскую общественность рассуждениями о «методологическом анархизме». Он утверждал, что метод ученого не ведет к истине и не уберегает от ошибок. Ученый пользуется любыми средствами, пригодными, чтобы убедить в своей правоте постороннего наблюдателя (то есть не-ученого). Заставить ученого сменить свои убеждения под действием логических доводов практически невозможно. А для не-ученого абсурдное может оказаться даже более симпатичным, чем логичное.

К тому времени уже вышли из моды и споры о том, возможна ли научная астрология. Никто, кроме, пожалуй, академиков Гинзбурга и Круглякова, не тратит сил и времени на доказательства антинаучности астрологии, да и сами астрологи не пытаются доказывать обратного. Представители разных научных школ, которым следовало бы оказаться по разные стороны демаркационной линии, как бы она ни проводилась, не тратят времени на поиски истины в спорах, а научную несостоятельность друг друга доказывают в высших инстанциях, когда речь заходит о разделе бюджетов. Но и тут, как ни странно, находится свой источник для каждого.

Известный французский философ Жан-Этьен Лиотар (Jean-Etienne Liotard) назвал сложившееся положение «состоянием постмодерна», а не менее известный российский поэт Вадим Рабинович сравнил его с супермаркетом, где со всех товаров сняты этикетки. В этой атмосфере возобладал конструктивистский взгляд на науку, отрицающий объективное существование законов природы. Они, как и прочие научные концепты, сочиняются учеными и используются для описания природы. Один из ярчайших представителей этого направления Брюно Латур (Bruno Latour) иллюстрировал эту мысль множеством примеров. В частности, таким. В мумии египетского фараона Рамзеса II ученые обнаружили палочку Коха, из чего сделали вывод, что фараон умер от туберкулеза. Это, утверждает Латур, анахронизм того же рода, что и утверждение, будто Рамзеса расстреляли из пулемета. В древнем Египте туберкулеза не было, а была какая-то другая, не известная нам болезнь. А туберкулез возникает в голове ученого в результате соприкосновения его представлений о реальности с самой реальностью. То же самое может быть сказано и о пулемете.

Слева налево

Владимир Ильич Ленин был очень талантливым, возможно даже гениальным политиком. Но философом он был никаким. И знал это. Зачем же ему понадобилось, выставляя себя на посмешище, встревать в ученый спор? На протяжении долгих десятилетий студенты и аспиранты, изучавшие «Материализм и эмпириокритицизм», ломали голову над этим вопросом. Ответ прост и даже в каком-то смысле банален: Ленин в науку верил.
Бертольд Брехт в пьесе «Жизнь Галилея» вкладывает в уста главного героя рассуждение о том, что его астрономические открытия — только начало. Идея о вращении Земли вокруг Солнца перевернет весь мир. Земля лишилась центрального положения в космосе, а следом папы и короли лишатся центрального положения в обществе. Тем самым научная революция оказывается прологом к революции социальной, которая станет апофеозом научности. Научная рациональность может дать тот единственный принцип, по которому есть шанс построить социально-экономическую формацию, не вызревшую в недрах предыдущей. Конечно, трудно отделаться от назойливой аналогии между построенным таким образом обществом и пресловутыми «винтиками», сложенными в единый «механизм» («систему»). Но идеал научности социального строительства присутствует практически в любой революционной доктрине нового и новейшего времени до конца второй трети ХХ века.

Ленинская метафизика довольно очевидна: материя первична, следовательно, пролетариат побеждает в классовой борьбе. Побеждает для того, чтобы, вооружившись научным методом, построить новое общество — рациональное и справедливое. Однако в последней трети ХХ века наука и сама перестала претендовать на обладание конечной истиной и смирилась с собственной внутренней готовностью «сменить парадигму».

Парадоксальным образом склонность науки периодически переживать революционные преобразования оборачивается окончательным подрывом ее авторитета в глазах идеологов революционных преобразований общества, поскольку возможность использовать ее в качестве исходного материала для конструирования идеологии оказывается сильно ограниченной. В итоге сам левый фронт теперь подвержен фундаментальным расхождениям по вопросу о соотношении рационального и иррационального в революционной борьбе. Одновременно в обществе в целом ослабевает увлечение революционными идеями, а потому пропадает и задор философов дать исчерпывающее философское описание науки, отличающее ее от религии, от мифологии, а также от неомифологических форм познания: магии, ясновидения, колдовства, всего того, что ныне мы именуем лженаукой.

Прощай, оружие!

Ганеш — индуистский бог домашней гармонии и успеха.Современные защитники науки и научного взгляда на мир обычно ссылаются на высокие технологии, являющиеся одним из главных практических выходов науки. Даже подсчитали, что на первый взгляд далекая от повседневной реальности квантовая теория лежит в основе двух третей современных технологий, связанных прежде всего с электроникой и низкими температурами. Тем не менее, первый массовый отток студентов с естественнонаучных факультетов американских и особенно европейских университетов приходится именно на послевоенные годы, как реакция на взрыв атомных бомб над Хиросимой и Нагасаки. Показательно, что далеко не всегда, и даже не в большинстве случаев, этот отток носил протестный или демонстративный характер. Высокие технологии спровоцировали первый серьезный кризис общественного сознания: гуманистические принципы, на котором оно базируется со времен эпохи Возрождения, вступили в непреодолимое противоречие с общественным бытием. О порочности союза науки с военно-промышленным комплексом позитивисты говорили еще со времен Первой мировой войны, теперь же об этом стали писать в газетах. И, как часто случается, легкомысленные читатели быстро отождествили порочность такого союза с имманентной порочностью самой науки.

Весьма показательно и то, что на те же самые 50-е — начало 60-х годов в социалистических странах приходится не спад, а, напротив, небывалый взлет популярности естественнонаучных специальностей. Конкурсы на физические факультеты университетов (особенно московского и ленинградского) превышают конкурсы театральных училищ, да и платят физикам не хуже, чем киноактерам. Нечто подобное происходит в те годы и в Китае, а немного позже на физфаки придут неисчислимые полчища вьетнамцев, чтобы без сна и отдыха учить ядерную физику.

Спад ли, взлет ли — мы можем только подивиться той технологической фертильности, которой обернулась эпоха. Практически все, что составляет hi-tec ambiance (дух, атмосферу высоких технологий. — Л.Л.-М)  нашей современной жизни, именно тогда обрело эмбриональную форму: компьютер, ядерная бомба, атомный реактор, водородный синтез, спутниковая связь и т. д. и т. п.

Но эта непостижимая фертильность стала и непостижимо губительной для науки. Наука была вытеснена из сферы жизни духа и переместилась куда-то в подвалы производственного сектора экономики. Философ академик Ракитов, в недавнем прошлом советник Ельцина по делам науки, «на полном серьезе» приводит ловушки для тараканов в качестве высшего достижения современной научной мысли — более того, модели, должной служить назиданием другим. А журнал «Афиша» публикует список пятисот «главных людей в мировой культуре» (речь, естественно, идет только о живых на момент подписания номера), куда попадает немало совершенно анекдотических персонажей, но где нет ни одного (!) представителя научного мира. Объяснение этому странному феномену может быть только одно: многочисленные составители списка и их еще более многочисленные консультанты ни в коей мере не рассматривают науку как элемент культуры; в лучшем случае, в той же мере, в какой элементом культуры является производство ловушек для тараканов.

Без гарантий

Утилитаристский взгляд на науку, о котором писали позитивисты в первой половине ХХ века, процветал на всем протяжении столетия. И разочарование в науке в конце концов было связано с тем же самым утилитаризмом: оказалось, что в качестве средства решения всех проблем она вовсе не так универсальна, как того бы хотелось. Мысль о постепенном и непрерывном накоплении наукой знаний о природе, казавшаяся просветителям трюизмом, вызывавшая уже некоторые сомнения у позитивистов и, наконец, полностью развенчанная их критиками (например, Поппером и Куном), мало-помалу была отвергнута не только философами, но и всем общественным сознанием целиком. Общественное сознание было измучено и почувствовало себя обманутым: наука, вместо того чтобы освобождать людей от тараканов, обременяет их новыми тяготами и загадками, ничего, по сути, не гарантируя.

А ведь конструктивистский взгляд на науку делает аналогию деятельности ученого и художника очень близкой: продукт исследовательского труда подобен произведению искусства в том смысле, что в нем объединяется творческая индивидуальность исследователя с реальностью физического мира. Исследователю приходится решать различные задачи, пользуясь различным оборудование и различными приемами, и от этого зависит результат его труда. Точно так же, как результат, к которому приходит художник, определяется теми материалами и той техникой, которые он выбирает для своих целей.

В конечном счете, провести демаркационную линию между наукой и искусством гораздо труднее, чем между наукой и искусством с одной стороны и лженаукой и лжеискусством — с другой. Бездарный ученый подобен бесталанному художнику. Его произведение прежде всего оскорбляет вкус. Комиссия по борьбе со лженаукой так же бессмысленна, как была бы бессмысленна комиссия по борьбе с графоманами или бездарными музыкантами. Комиссия по борьбе с бездарностью не может существовать хотя бы потому, что бездарность — это феномен, а не личность. Личность может быть талантливым офтальмологом, несмотря на то что создаваемые ею псевдоэтнографические этюды, трактующие о прошлом и будущем человеческого рода, оскорбляют вкус своей бездарностью (хотя и радуют ум своей абсурдностью).

Единственный резон создания подобных комиссий — в необходимости делить деньги. Политическое руководство или демократические институты выделяют науке средства, ориентируясь преимущественно на ее иллюзорную утилитарность.

Ею же исследователи (как лже-, так и не лже-) лицемерно прикрывают свои истинные цели. На заре нового времени творцы науки пускались на составление гороскопов или занимались усовершенствованием придворных театров за счет хитроумной машинерии. Постепенно наука стала оправдывать свое существование производством оружия, и действительно: практически любое научное открытие двух прошедших веков было для начала испробовано на военном поприще. Вряд ли общество в целом продолжает испытывать столь же острую потребность в новом оружии и сейчас. Более актуальны проблемы безопасности: чтобы не взрывались атомные электростанции, не тонули танкеры с нефтью, не лопались баллоны с радиоактивными отходами, Земля не сталкивалась с астероидами… Каким образом будут решаться эти новые задачи — силами ученых или магов с астрологами, — зависит, скорее, от личных вкусов правителей и образовательного уровня общества.

Но каков бы ни был выбор, гарантий того, что они будут успешно решены, нет. Лишь вероятности успеха будут различны — в соответствии, опять же, со вкусами и уровнем просвещенности.


<<Хорошая наука это наука хорошего вкуса
Все материалы номера
Не прошло и трех лет >>